И вправду, нельзя было не выразить признательности миссис Челленджер, которая с самоуважением и чувством приличия, присущими английской хозяйке, за несколько минут накрыла стоявший посредине стол белоснежною скатертью; затем она разложила салфетки и подала скромный ужин со всею утонченностью современной культуры. Даже настольная электрическая лампа посреди стола и та не была забыта. Но еще больше удивил нас собственный аппетит, который чуть ли не граничил с прожорливостью.
— Это следствие нашего волнения, — сказал Челленджер с тем снисходительным видом, какой он обычно принимал в тех случаях, когда ему с его научным умом приходилось объяснять повседневные явления. — Это свидетельствует о молекулярной затрате, которая должна быть компенсирована. Сильное страдание и сильная радость вызывают большой аппетит, а не отсутствие аппетита, как нас хотят убедить романисты.
— Вероятно, среди сельского населения поэтому принято устраивать торжественные поминальные трапезы, — заметил я.
— Совершенно верно! Наш юный друг нашел превосходную иллюстрацию для этого явления. Разрешите вам положить еще кусок копченого языка?
— Совсем как у дикарей, — сказал лорд Джон, поглощая свою порцию холодной телятины. — Я присутствовал на похоронах одного вождя на реке Арувими, во время которых дикари съели целого бегемота, весившего, пожалуй, не меньше всего племени. В Новой Гвинее обитают некоторые племена, у которых в обычае съедать дорогого оплакиваемого усопшего, вероятно — из любви к порядку, чтобы убрать его с дороги. Но мне кажется, что из всех поминальных обедов на свете наш обед — самый оригинальный.
— Мне кажется особенно странным вот что, — заметила миссис Челленджер. — Я не могу вызвать в себе никакой скорби по ныне умершим. Мои родители живут в Бедфорде. Я знаю наверное, что они только что умерли, и все же не могу посреди этой всемирной катастрофы оплакивать отдельных людей, хотя бы самых мне близких.
— А моя старуха мать в своем сельском домике в Ирландии! — сказал я. — Я вижу ее перед собою в шали и кружевном чепце, как она лежит в своем старом кресле у окна, откинувшись на его высокую спинку, закрыв глаза, положив рядом с собою книгу и очки. Зачем мне оплакивать ее?
— Как я уже раньше докладывал, — возразил Челленджер, — всеобщая смерть не так ужасна, как смерть в одиночку.
— Совершенно как на войне, — сказал лорд Джон. — Если бы здесь на полу лежал перед вами только один мертвец, с большой дырой в черепе и вдавленной грудной клеткой, вам жутко было бы смотреть на него. В Судане же я видел десятки тысяч таких трупов, лежавших на спине, и это не произвело на меня никакого особенного впечатления. В ходе истории жизнь отдельного человека значит слишком мало, чтобы о ней беспокоиться. Когда умирают тысячи миллионов, как это случилось сегодня, то нельзя в массе никого особенно выделять.
— Ах, поскорей бы уж конец! — сказала печально миссис Челленджер. — О Джордж, мне так жутко!
— Ты встретишь конец храбрее нас всех, моя женушка. Конечно, я вел себя как старый ворчливый медведь с тобою, но ты должна принять во внимание, что Джордж Эдуард Челленджер таков, каким его создала природа, и он не мог вести себя иначе. Ведь ты не хотела бы другого мужа, не правда ли?
— Никого во всем мире, кроме тебя, дорогой, — сказала она и положила руку на его бычий затылок.
Мы трое отошли к окну и, обомлев от изумления, начали созерцать картину, которая представилась нам.
Надвинулась мгла, и мертвый мир лежал во мраке. Но на южном горизонте простиралась огненная, багровая, довольно длинная полоса, которая то меркла, то вспыхивала снова, начинала гореть самыми яркими красками и опять тускнела.
— Льюис горит! — крикнул я.
— Нет, это Брайтон, — сказал Челленджер, подойдя к нам. — Вы видите, волнистая линия гор возвышается перед заревом: значит, пожар происходит за холмами и раскинулся, вероятно, на много миль. По-видимому, весь город в огне.
В различных направлениях вспыхивали красные огни, а костер на рельсовом пути продолжал пылать, ни это были только светящиеся точки по сравнению с гигантским заревом над холмами. Какую бы об этом корреспонденцию можно было послать в газету! Было ли когда-нибудь столько богатого материала у журналиста и при этом так мало возможности использовать его? Самое потрясающее зрелище — и никого, кто дивился бы ему!
Вдруг на меня нашло увлечение репортера. Если люди науки до последнего мгновения оставались на своих постах, то и я решил не ударить перед ними в грязь лицом и сделать то, что было в моих скромных силах. Никогда, конечно, моей статье не суждено было найти читателя, но длинную ночь надо было как-нибудь скоротать: я, во всяком случае, не мог сомкнуть глаз. Вот почему в настоящее время передо мною лежит записная книжка, страницы которой сплошь исписаны были в ту ночь и которую я держал на коленях в неясном свете одной только электрической лампы. Будь у меня поэтический дар, написанное мною было бы на уровне этого исключительного события. В настоящем же виде своем эти страницы послужат ознакомлению современников со страшными переживаниями и чувствами моими в ту трагическую ночь.
Какими странными кажутся мне эти слова на титульном листе моей записной книжки! Но еще более странно то, что их написал я, Эдуард Мелоун, который только каких-нибудь двенадцать часов тому назад вышел из своей квартиры в Стритеме, не предчувствуя, какие поразительные события принесет с собою этот день. Я еще раз перебираю в памяти происшествия, мою беседу с Мак-Ардлом, первое тревожное письмо Челленджера в «Таймсе», сумасшедшую железнодорожную поездку, приятный завтрак, катастрофу, и вот уже дошло теперь до того, что мы одни остались в живых на опустевшей планете. Участь наша так неотвратима, что эти строки, которые я пишу по профессиональной привычке и которых никогда уже не прочтут человеческие глаза, кажутся мне словами умершего. Я стою перед входом в то царство теней, куда уже вошли все находившиеся вне нашего прибежища.